Как девочка тюрьму в собор перестроила
Попросил меня как-то один хороший человек, дядя Миша, поговорить с его племянницей. Семья у них — крепко верующая, хоть в календарь святых помещай. Формулировка была дивная: "Поговори с Лизкой по душам, а то мы, видимо, всё по почкам да по печени. В церковь ходит, молится, а в глазах — будто не с Господом беседует, а с прокурором спор ведёт".
Лизке четырнадцать. Взгляд — как у кошки, которую загнали на дерево: спрыгнуть страшно, а сидеть — унизительно. Злости в ней было — на небольшой металлургический завод. Но злость честная, без гнильцы. Просто девать её было некуда. Семья, школа, деревня — всё в трёх шагах. Куда ни плюнь — попадёшь в родственника. Бежать было буквально некуда, так что если уж рвать когти, то только внутрь — к тем местам, за которые они цеплялись. Вот и кипела эта ярость в ней, как суп в слишком маленькой кастрюльке.
Я нашёл её у реки. Она швыряла камни в воду с таким остервенением, будто каждый камень лично ей задолжал.
— Слышала, вы с дядей моё "мировоззрение" обсуждали, — буркнула она, не глядя.
— Неправильное, да?
— Да нет, — говорю.
— Просто невыгодное. Ты злишься, и по делу. Но злишься вхолостую. Энергия уходит, а результат — ноль. Они тебя дёргают, ты бесишься, им от этого ни холодно, ни жарко. Тебя же саму этот гнев изнутри жрёт. Нерационально.
Она замерла. Слово "нерационально" на подростков иногда действует как заклинание.
— И что делать?
— Мстить, — говорю.
— Только с умом. Не им в рожу, а им же — но через тебя. Самая крутая месть — вычистить в себе их пятую колонну: сделать так, чтобы их стрелы в тебе не застревали. Не броню наращивать, нет. А вычистить из себя всё то, за что они цепляются. Не латать дыры, а убрать саму поверхность, за которую можно ухватиться.
Она прищурилась.
— То есть… меня обидели, а я должна внутри себя ковыряться?
— Именно. Но не с покаянием, а с интересом инженера. "Ага, вот тут у меня слабое место. Болит. Значит, надо не замазывать, а выжигать". Ты злишься не ради справедливости — ты злишься ради того, чтобы эту справедливость им же и предъявить, когда зацепиться уже будет не за что. Твоя злость — это не грех, это индикаторная лампочка. Загорелась — значит, нашли уязвимость. Пора за работу. Они тебе, по сути, бесплатно делают диагностику.
Я видел, как у неё в голове что-то щёлкнуло. Я-то думал, что даю ей отмычку, чтобы она могла ночами сбегать из своей тюрьмы подышать. А она, как оказалось, восприняла это как схему перепланировки.
— Каждый раз, как зацепили, — продолжал я, — неси это не в слёзы, а в "мастерскую". Можешь в молитву, если тебе так проще. Но не с воплем "Господи, я плохая! ", а с деловым: "Так, Господи, вот тут у меня слабина, которая мешает по-настоящему. Помоги мне её увидеть и расчистить это место — чтобы было куда Любви войти".
Честно говоря, часть про молитву была с моей стороны циничным манёвром. Упаковать психологическую технику в религиозную обёртку, чтобы и девочке дать рабочий инструмент, и семье — иллюзию контроля. Идеальная сделка, как мне казалось. Я доложу дяде Мише, что научил её молиться "правильно", они будут довольны, а она получит алиби. Все друг друга как бы обхитрили.
Она усмехнулась. Криво, но уже по-другому.
— Культурная месть, значит. Ладно. Попробую.
Поначалу прорывало постоянно. С мелкими уколами она справлялась, но стоило копнуть глубже — и её захлёстывало. Срывалась, кричала, плакала. А потом, утирая слёзы, собирала разбитое и тащила в свою "мастерскую" — разбирать на части и переплавлять.
Как-то раз мать попросила её на кухне помочь. Лиза, уставшая, злая, взорвалась:
— Да что я вам, прислуга?!
И на этой фразе её просто прорвало: ещё кипя, она развернулась, подошла к стене и вслепую, со всего маху, врезала кулаком — резко, зло, так, что на костяшках сразу выступила кровь. Только когда по руке прострелило болью и злость чуть осела, она словно пришла в себя. Повернулась к матери:
— Прости, мам. Это не на тебя. Это мой крючок. Пойду вытаскивать.
Голос у неё дрогнул, и мать пару секунд просто молча смотрела на неё, не понимая, то ли это снова скандал, то ли она правда ушла работать.
И ушла. И в этот момент я понял: она не просто терпит. Она работает. Она превратила свою камеру-одиночку в место, где идёт непрерывная работа — не по латанию дыр, а по переплавке всего хлама в нечто новое.
Шли годы. Лиза не стала ни мягче, ни тише. Она стала… плотнее. Как будто из неё вымели весь внутренний сор, и теперь там было чисто, просторно и нечему было гореть. Рядом с ней люди сами собой переставали суетиться. И отчётливо чувствовалось, как исчезло то давление, которое когда-то её придавливало, — словно испарилось, став ненужным. Не потому что мир исправился, а потому что мстить старым способом стало просто скучно: крючков внутри не осталось, зацепить было нечего.
А потом случился тот самый день. Её свадьба. Толпа народу, гвалт, суета. И вот идёт она через двор, а за ней — непроизвольная волна тишины. Не мёртвой, а здоровой. Успокаивающей. Словно рядом с идеально настроенным инструментом все остальные тоже начинают звучать чище.
Вечером она подошла ко мне. Взяла за руку.
— Спасибо, — говорит.
— Ты мне тогда дал схему. Она сработала. Даже слишком хорошо.
И вот тут до меня дошло.
Я-то ей дал чертёж, как в тюремной стене проковырять дырку, чтобы дышать. А она по этому чертежу не дырку проковыряла. Ей ведь бежать было некуда — кругом свои, те же лица, те же стены. Вот она и пошла до конца: не только подкоп сделала, а всю клетку зубами прогрызла, разобрала на кирпичи и из них же построила собор. Сияющий. В котором нет ни одной двери на запоре, потому что незачем. В который теперь другие приходят, чтобы погреться.
Я дал ей рабочий механизм. Простую схему: "гнев - самоанализ - очищение". Но я сам пользовался ей как подорожником — быстро, по-деловому, лишь бы не мешало жить. Не шёл так далеко. А она увидела глубину, которую я сам прохлопал.
Я сам этой схемой пользовался, но для меня это всегда было… как занозу вытащить. Быстро залатать дыру в броне, чтобы дальше идти в бой. А она… она увидела в этих же чертежах не сарай, а собор. Схема одна. Путь формально открыт для всех, но он отменяет саму идею "препятствия". Любая проблема, любая обида — это просто сырьё. Топливо. Вопрос только в том, на что ты готов её потратить. На ремонт своей тюремной камеры или на то, чтобы разобрать её на кирпичи и посмотреть, что там, снаружи.
Я дал ей рецепт, как перестать быть жертвой. А она открыла способ, как вообще отменить понятие "обидчик-жертва". Ведь если в сердце, где теперь живёт свет, обиде просто негде поместиться, то и палача для тебя не существует.
Сижу я теперь, пью свой чай и думаю. Мы ведь, кажется, наткнулись на то, что может стать началом тихого апокалипсиса для всей мировой скорби. На универсальный растворитель вины, боли и обид. И самое жуткое и одновременно восхитительное — это то, что он работает.
И знаешь, что меня в итоге пробрало? Ключ этот, оказывается, всегда в самом видном месте валялся. Обычный, железный, даже не блестит — таким я раньше только почтовый ящик ковырял, когда счёт за свет застревал. А теперь смотрю на него и понимаю: да он вообще для всех лежит. Не спрятан, не запрятан, просто ждал, пока кто-нибудь сообразит, что им можно открывать не только ящики. Никакой святости, никаких подвигов — взял и чуть повернул. Он дверь любую отпирает, а уж идти за ней или нет, это другое кино. И вот что, по-честному, пробирает: всё просто, как веник в углу, а когда понимаешь, что можно было так всю дорогу… становится тихо и чуть жутковато.
Особенности наркоза в условиях тюремного заключения.
Скажу сразу — я наивно заблуждался.
Закончив свою карьеру клинического инструктора и перейдя на вольные хлеба частной практики — я полагал, что больше обучением медиков я не буду заниматься, преподавание ушло в прошлое…
Ошибался. Американская медицина построена
на взаимном обучении, причём непрерывном. Коллеги учатся друг у друга, я наставляю своих сестёр, тренировки включены в рабочие часы — медсёстры-менторы постоянно работают над практическими навыками среднего медперсонала.
И, несмотря на захолустье и маленькие размеры — в нашем госпитале проходят ротации и студенты медвузов и медсестринских школ, а также есть программа подготовки ассистентов врачей.
Ну, а иногда мне звонят из местной школы — есть подросток, интересующийся медициной, можно ли ему пару дней походить за вами и увидеть медицину изнутри. Никогда не отказываю, из эгоистических побуждений — эти ребятки будут моими врачами или медсёстрами в совсем уже, увы, недалёком будущем.
И есть у меня любимый вопрос, который я задаю почти всем: что сложнее, взлёт или посадка, начало наркоза или его окончание?
Вопрос несложный, на наблюдательность и логику, шансы угадать ответ — 50%.
И, неизбежно, две трети ответов — неправильные.
Да, взлёт выглядит более энергичным и драматическим, посадка выглядит нудной и простой.
Тем не менее — после 40 лет в окопах медицины — именно окончание является наиболее значимым и сложным.
Когда я ввожу в наркоз — это практически просто применение моих навыков, где я делаю что положено и участие пациента в этом — минимальное.
А вот посадка — это тот момент, когда мой контроль заканчивается и пациент переходит, частично, на автономное состояние.
То есть — не всё и всегда зависит от анестезиолога, в этом танго появляется второй участник, пациент. И этот второй участник должен убедить меня в своей автономности. Как? Следуя моим командам — кивните, если слышите, подымите голову, откройте глаза, глубоко вдохните.
Я очень старомодный анестезиолог, в моей юности наркоз был куда опаснее — так что я никогда не тороплюсь, перевожу в пробудительную палату только если я доволен состоянием пациента.
Ну, и если я вас не убедил — именно пробуждение и поведение во время него — весьма разнообразно и непредсказуемо, смех, слёзы, мат-перемат, угрозы, "пасть порву! ", делириум. И что интересно — раз на раз не приходится, я тут уже четверть века, множество повторных пациентов — и дав наркоз 5 раз одному и тому же пациенту — я не возьмусь предсказать его пробуждение в 6-й раз.
Так, увлёкся, разговор пойдёт о наркозах заключенным, отбывающим наказание в местной федеральной тюрьме.
Точнее, об их охране.
Охрана зэков из тюрьмы максимально строгого режима, к счастью, в прошлом, эту часть тюрьмы просто перевели. Зэки там были — монстры, убийцы шерифов, полицейских, охранников, особо опасные террористы.
Всё было очень по-взрослому серьёзно: 6 охранников, в бронежилетах, с оружием наизготовку, кандалы на руках и ногах. Два охранника, один в операционной, один снаружи, напротив двери в операционную.
Кандалы снимали после ввода в наркоз — ничего металлического быть не должно, можно страшно обжечь при применение электрической коагуляции.
Вместо этого — временные пластмассовые кандалы.
Всё это — в прошлом, сейчас заключенные намного менее опасные, режим средней и минимальной строгости.
Минимальной — их подвозят к госпиталю и отпускают на лечение, затем по звонку приезжает охранник и забирает, одеты они, как правило, в гражданскую одежду.
Средней тяжести — наручники и два вооружённых охранника, один из которых переодевается в хирургическую униформу и следует за пациентом в операционную.
Рутина, я хорошо знаю многих охранников, практически в лицо.
Ничего, кроме взаимного уважения, я от них не видел. Один раз, правда, я вспылил — я смотрю пациента в палате, а стражи смотрят футбол, с максимальной громкостью — пришлось выдернуть штепсель телевизора.
В остальном — по окончанию взаимодействия — я никогда не забываю их поблагодарить за их работу, они меня хорошо знают, я заботливо к ним отношусь, операции могут идти часами, удобное кресло я им всегда найду.
А вот, наконец, и история.
Уехал в отпуск, вернулся — зэк на операцию, наркоз прошёл штатно, то есть скучно, что хорошо.
Начинаю будить — страж вскочил и надел наручники и ножные кандалы.
Хм… странно и необычно, максимум одну руку приковывают к носилкам или больничной постели. Стражник молодой, мне незнакомый, на моё недоумение он пояснил: его так научил его более опытный сослуживец, якобы так лучше для персонала операционной. Я пожал плечами — ничего более мощного, чем мои препараты, в медицине — нет. Суета с наручниками и кандалами мне показалась чрезмерной. Я, грешным делом, подумал — молодой, научится.
И надо же такому случиться — через день ещё один зэк, а потом ещё один.
И у всех охранников — одинаковый модус операнди, тотальное применение железных оков.
На третий раз я не выдержал: ребята, это что-то новое и избыточное, мы раньше обходились без этого, у вас новые правила, новые инструкции?
Всё оказалось гораздо проще и глупее.
Пока я был в отпуске — зэк проснулся и принялся буянить, посленаркозный делириум, вещь достаточно обычная и контролируемая моими медикаментам.
То ли операционная команда растерялась, то ли не в меру инициативный охранник решил поучаствовать — результатом стал полностью закованный зэк. Делириум, кстати, продолжился и стал хуже — пациенты в этом помрачённом состоянии не выносят физические ограничения, выход тут один — ввести в лёгкий наркоз и попытаться позже разбудить в более благоприятных условиях.
Или, короче: эта не ваша проблема, ребята, ситуация медицинская, а не пенитенциарная.
Ещё короче: сидите и не вмешивайтесь, пока я вам не дал отмашку на перевод.
И расскажите это всем вашим сотрудникам, пока это не стало привычкой, рутину тяжело ломать, а то вот возьмут и создадут новый ноу-хау пробуждения больного. Я, кстати, здесь съязвил и поинтересовался — вы же тоже бываете моими пациентами, ребята вы здоровые и могучие — мне вас тоже заковывать в наручники перед пробуждением? Ну, типа, новое слово в анестезиологии — хорошо зафиксированный пациент в лекарствах не нуждается!!
Шутки шутками — но если я ещё один раз это увижу — звоню вашему капитану и извещаю администрацию госпиталя.
Права на лечение и медицинские стандарты тюремное заключение не отменяет.
И что лечение и заключенного и его охраны — ничем не отличается.
Мораль? Да какая там мораль, просто совет-пожелание — да обойдёт вас нужда в анестезиологах и тюремных охранников!
Объявился однокурсник, с которым не было связи лет 20, если не больше. Набрел в интернете на мои байки и догадался, что я – это я. Выбрали с ним время, чтобы поностальгировать, устроили видеоконференцию с бутылочкой по каждую сторону монитора.
– Как сам-то? – спрашиваю. – Как дети, как Оленька?
Оленька – это Володина жена, тоже с нами
училась. У них была такая любовь на старших курсах – стены тряслись. В буквальном смысле тряслись, соседи по общежитию свидетели.
– Сам в порядке. Дети молодцы, внуков уже трое, четвертый запланирован. А Оленька умерла.
– Ой, извини пожалуйста, не знал.
– Ничего, это в целом позитивная история. Жили долго и счастливо и всё такое. Она когда заболела, сын еще в девятом классе учился, дочка в шестом. Они у нас поздние, мы сначала купили квартиру, а потом их завели. Проверялась всегда как по часам, маммограммы, анализы и всё, что положено. Оля вообще очень организованная. Вела дневник всю жизнь напролет, начиная класса с восьмого. От руки, в таких толстых тетрадях с пружинами. Закупила этих тетрадей штук 100 или 200 и каждый день что-то записывала. Ну, не каждый, но раз в неделю точно.
Ну вот, проверялась-проверялась и вдруг – опаньки, сразу третья стадия. Сделали МРТ – там еще и метастазы, то есть четвертая. Операцию делать бессмысленно, прощайтесь. Мы, конечно, туда-сюда, в этот диспансер, в тот, в Германию, в Израиль. В Израиле такой русский доктор, говорит: "Вылечить я ее не могу, поздно, но продлить жизнь попробую. Хотите?". Как в гостинице с почасовой оплатой: "Продлевать будете? " – "Будем" – "На сколько? " – "На все!".
Есть, говорит доктор, протокол химиотерапии, совершенно новый, только-только прошел испытания. Капельница адского яда раз в три недели. По цене, конечно, как Крымский мост. Сколько времени делать? А всю оставшуюся жизнь, сколько организм выдержит. Выдерживают кто год, кто два, больше четырех пока не получалось. Химия всё-таки, не витаминки.
Подписались мы на эту химию. Позже оказалось, что в Москве ее тоже делают, и даже бесплатно, по ОМС. Надо только найти правильного врача и уговорить. Но действительно совсем не витаминки. Понятно, почему люди долго не выдерживают. В сам день капельницы самочувствие нормальное. На второй день плохо. А с третьего по седьмой – только бы умереть поскорее. Тошнит аж наизнанку выворачивает, болят все органы и даже кости, вдохнуть невозможно, ломит все суставы, все слизистые воспалены и кровоточат, ни сесть, ни лечь, ни поесть, ни попить, ни наоборот. А потом две недели вроде ничего, до следующей капельницы.
И вот в таком режиме она прожила не год, не два, даже не четыре, а почти одиннадцать. На ней три диссертации написали, врачи приезжали посмотреть из других городов – уникальный случай. Плакала, что не увидит, как Юрка школу закончит, а он успел институт кончить, жениться и двух детей завести. И Юлька кончила институт и вышла замуж еще при маме. Мы с Оленькой полмира объездили, на всех театральных премьерах были и всех гастролях. Раньше-то всё откладывали, копили то на ремонт, то на будущие машины-квартиры детям, а тут мне стало плевать на деньги. Есть они, нет их – я мужик, заработаю. Хочешь в Париж – поехали в Париж. Надо только подгадать, чтобы улететь на восьмой-девятый день после капельницы, а вернуться к следующей. И маршрут выбирать без физической нагрузки. На Килиманджаро нам было уже не подняться, но на сафари в Кению съездили. Там нормально, машина везет, жирафы сами в окно лезут.
– Володя, – спрашиваю, – как ты думаешь, почему Оля так долго продержалась, а другие не могли? У других ведь тоже дети, всем хочется побыть с ними подольше. Просто повезло или что?
– Повезло, конечно. Плюс правильный образ жизни, был хороший задел здоровья до начала химии. Но главное – это ее дневник. Она же ответственная, любое мелкое дело надо довести до конца. Когда начались химии, в очередной тетради оставалась где-то четверть пустых страниц. И когда она плакалась, что больше не может, от следующей химии откажется, что лучше умереть, чем так мучиться, я уговаривал: "Вот допиши эту тетрадь до конца, и тогда я тебя отпущу, умирай на здоровье". А тетрадь всё не заканчивалась и не заканчивалась, так и оставалась исписанной на три четверти.
– Как это?
– Помнишь, был такой рассказ "Последний лист"? Там девушка решила, что умрет, когда упадет последний лист плюща за окном. А он всё не падал, и она тоже держалась и в конце концов выздоровела. А потом узнала, что этот последний лист не настоящий, его художник нарисовал на стене.
– Помню, мы этот рассказ проходили в школе по английскому.
– Мы тоже. Ну вот, я решил: чем я хуже того художника? Устрою ей тоже последний лист. Стал потихоньку вставлять чистые листы в конец тетради. А исписанные из середины вынимал, чтобы тетрадь не казалась слишком толстой и всегда было три четверти исписанного, четверть пустого. Она постепенно догадалась, что тут что-то нечисто, но не стала ничего выяснять. Восприняла это как маленькое чудо. Так и писала эту последнюю четверть тетради одиннадцать лет.
– Володь, слушай… Я ж типа писатель. Мне очень интересно, что люди чувствуют, когда смерть так близко. Что там было, в этой тетради?
– На эту тему ничего. Если читать, вообще не догадаешься, что она болела. Писала про Париж, про жирафов. Что у Юльки пятерка, а Юрка, кажется, поссорился с девушкой. И какой-нибудь рецепт супа из брокколи.
– Можно я эту историю выложу в интернете?
– Валяй.
– Только, понимаешь, люди сейчас не любят негатива. Хотят, чтобы все истории хорошо заканчивались. Давай я не буду писать, что она умерла? Как будто мы с тобой разговаривали не сейчас, а когда Оля была еще жива. Закончу на том, что ей исполнилось 57, а что 58 уже никогда не исполнится, умолчу.
– А какая разница? Что, если не писать, что она умерла, люди будут думать, что она бессмертна? Читатели не дураки, поймут, что это всё равно история со счастливым концом.
– Не понимаешь ты, Володь, принципов сетевой литературы. Но дело твое, напишу как есть.
Вот, написал. Посвящаю этот рассказ светлой памяти О. А. Ерёминой.